Олег Бобров. Город, которого нет. Ч.1. Если завтра война, если завтра в поход. гл.1
Заводские отшибы Воронежа, утопающие в зелени садов , весной и летом, тонущие зимой в снегу, а осенью в грязи, просыпались рано. Виной тому были две причины. Одной из них были беспрерывно чадящие , ухающие и крякающие , предприятия, выбрасывающие в небо, столбы копоти и гари.
Заводские гудки начинали перекличку еще в предрассветную темь. Первым, басовито и значительно, подавал голос Коминтерновский завод:
– У-у-ууу! Гу-уу!
Ему немедленно вторил, октавой чуть выше, Электросигнал. Издалека отзывался Механический завод .
Это значило, что окраинам, большая часть взрослого населения которых составляли рабочие и инженерные кадры заводов, пора на трудовую вахту. Опоздание на пятнадцать минут приравнивалось в славный довоенный период к вредительству и каралось перемещением под конвоем в районы Колымы или Бодайбо.
Вторая причина ранней побудки была в том, что селились здесь в массе своей выходцы из деревень, покинувшие село , да отбывшие свой срок, кулаки, не пожелавшие возвращаться к родимым пенатам. Для выходцев из этого социального слоя подниматься с первыми петухами было делом привычным.
…. Однако этим теплым весенним утром заводы Воронежа молчали в честь великого праздника трудящихся 1-го мая, сделанного днем выходным.
В центре города уже ставились трибуны, еще раз проверялись лозунги, портреты вождей и плакаты, красующиеся на самых видных местах.
Коминтерновский район Воронежа в этом отношении обильно шелестел зеленеющей, нежно позванивающей на ветру листвой, осыпавший цвет с бесчисленных кустов и деревьев, и более всего походил на ветхозаветное, так знакомое русское село. Это впечатление дополняли кривые, горбатые улочки, голосящие из-за заборов и плетней петухи, невозмутимо щиплющие траву козы.
Все здесь выглядело патриархально, совсем по -деревенски: неказистые домишки, многочисленные деревянные бараки, где друг от друга невозможно было что-то скрыть, стайки ребятни, с утра играющие в чижа , лапту и пристенок.
Из–за каждого забора из каждого растворенного окна неслись, перекликаясь и сливаясь , звуки, оповещающие о том, что улицы Клиническая, Нагорная и Подгорная — сердце района, активно включились в постижение и осмысление мира.
– Утро красит, нежным цветом, стены древнего кремля!!!
– Ванька, опять ты вчера, на бровях пришел, горе луковое!
–Ну, понимаю, что праздник и что демонстрация сегодня, так хоть оденься, чтоб тебя милиция не забрала.
– Машка, иди курам пшена насыпь, хватит бока-то отлеживать.
– Женька, зови всех за стол, завтракать пора. А потом на демонстрацию пойдем!
Шедший по Клинической человек как нельзя более по внешнему виду своему соответствовал этому, полусельскому-полугородскому миру, где все друг друга знают, где многие обитатели — земляки, а то и родственники.
Он был невысок ростом, принаряжен по случаю праздника в пиджак, из-под которого виднелась старенькая, но опрятная гимнастерка. Обут он был в кирзовые солдатские сапоги , и при ходьбе, было заметно, что он сильно хромает на левую ногу.
На его простом крестьянском лице с глубоко сидящими серыми глазами и чуть вздернутым носом можно было прочесть, что он тут свой и неотделим от остальных жителей улицы.
Он привычно со всеми здоровался, снимая картуз с темно-русой головы с уже посверкивающей сединой, не смотря на то, что ему едва ли было более тридцати лет.
Ему охотно отвечали:
– И тебя с праздником, Алеша!
-День добрый, Алексей Ильич!
-И тебе не хворать, Алеша! Будет время, зайди, глянь, мотоциклетку нашу. Может и починишь? А то наш Витька, идол, сломал ее, а теперь сам не свой, ходит.
Алеша, если быть более точным, Алексей Тряпочкин, по-уличному Алеша Хромой, был известен на все три улицы, как мастер золотые руки, совершенно беззлобный и безотказный человек, могущий починить все от старинных часов до прохудившегося чайника и мотоцикла.
Покалечен он был в финскую войну, с которой вернулся без пальцев на ноге и с медалью «За отвагу».
За что он получил ее, он не рассказывал никому, так как не любил вспоминать войну, да и предпочитал больше слушать, чем говорить.
На окраине Клинической улицы был расположен дощатый щелястый барак, где жили семьи рабочих. В его подвальчике Алеша и обитал, соорудив здесь же маленькую мастерскую. К нему охотно шли за починкой той или иной вещи, зная , что берет он недорого, а если возникает заминка с оплатой, только отмахивается:
– Будет возможность, долг вернешь.
На его попечение охотно оставляли ребятишек, если родители были чем-то заняты. Все знали, что Тряпочкин для всех найдет дело, не допустит ребят до хулиганства или чего-то неблаговидного. Была у него одна особенность, которая выделяла его среди большинства взрослых мужчин — он на дух не переносил спиртного. Это было тем более странно, что здесь на заводской окраине по старой традиции русских мастеровых большинство были склонны к дружбе со стаканом.
Тряпочкин никогда не вмешивался в чужие дрязги и скандалы, возникавшие очень часто.
Лишь один-единственный раз улица была свидетелем, как два крепко пьяных родственника, не поделившие разгороженный участок, обменявшись каскадом матерных эпитетов, схватились за колья, под истошные вопли перепуганных жен и взоры соседей, глядевших на предстоящую драку, с азартом футбольных болельщиков.
Поскольку скандал разгорался прямо напротив Алешиной мастерской, то бесстрашно встал он между буянами и негромко бросил:
– Мужики, совесть-то имейте! Баб да детишек постыдились бы!
И это прозвучало так, что драчуны невольно опустили свои «дубины народного гнева», а уже через час сидели в маленьком садочке, обмывая мировую.
Алеша женат не был никогда, а если какая-нибудь досужая соседка начинала ему пенять на холостое его положение, только отмахивался:
– Да бобыль я, вот и век свой бобылем живу!
И сейчас Тряпочкин шествовал в начало улицы, выгибавшейся мощеным горбом. Добрый к окружающим, он по-настоящему испытывал душевную привязанность лишь к немногим. Одной из таких привязанностей была жившая на пересечении Клинической и Нагорной семья Шиловых, включавшая в себя главу семейства Георгия Николаевича Шилова, которого вся улица именовала просто Жорой Шиловым, его жены Анны Константиновны или попросту Ани, двух малолетних детей Нины и Олега и живших рядом, через стену, брата Анны , Степана, с женой, так же Анной , и сестры Екатерины, с мужем Дмитрием, имевшим, уличное прозвище — «Митяй».
Тряпочкин подошел к невысокому заборчику и толкнул калитку. Дверь в дом, была открыта, и слышался голос хозяйки:
– Жора, Жора! Понимаю, что со смены пришел, устал. Я вот все чистое приготовила, в баньку сходи, приоденься.
Басовитый голос хозяина отвечал так, словно отмахивался от мухи: – Да отстань ты, Анька! Мне не напоказ стоять. Так сойдет!
Тряпочкин , прекрасно знавший, что такие диалоги ни несут в себе ни какой угрозы домашней свары, шагнул на порог и негромко бросил:
– Мир дому этому, хозяева!
Голоса сразу смолкли, а через мгновение выглянувший из сеней хозяин выдохнул:
— Алеша пришел ! Ну, Аня, стол накрывай, гость к нам пожаловал!
Хозяйка, ставшая рядом с мужем, с непоказной приветливостью произнесла:
– Здравствуй, Алеша, заходи, заходи! Что стоишь на пороге?
Семья Шиловых появилась в Воронеже еще в середине тридцатых годов, и судьба ее практически ничем не отличалась от планиды большинства соседей по улице.
Отец Анны, участник знаменитой Осовецкой обороны, оставшись вдовцом, один поднимал шестерых детей, среди которых, Анна была старшей.
Статная, среднего роста, с удивительно яркими синими глазами и темно-русыми волосами, она сочетала в себе удивительную незлобивость нрава и чувство юмора, с упорством и стойкостью души и навеки вбитыми деревенскими понятиями о порядочности.
В городе Анна закончила ФЗУ, работала токарем в том же цеху, на Моторном заводе № 16, что и муж ее Георгий. Анна была членом райкома комсомола, отлично училась на рабфаке, готовясь поступать в Педагогический институт. Все оборвалось в мгновение одно.
Отец, бывший артиллерийский унтер, воспитывавший семью в строгости, когда грянул свирепый тридцать седьмой год, не стал сдерживать крутой нрав, начал прилюдно заявлять, что дойдет до товарища Сталина и те , кто по улице, забирают людей невинных, сами сядут.
Дело кончилось , как и следовало ожидать, плачевно. Константина Гавриловича провели под конвоем среди других арестованных в направлении вокзала, и более о нем ничего слышно не было . Анну выгнали из комсомола, исключили из райкома, уволили с работы. Она на нервной почве заработала астму и при наличии двух детей с трудом пристроилась горничной в гостиницу. При этом женщиной хозяйка Шиловского дома была рассудительной, очень чуткой к чужой беде, не позволявшей себе дать волю нервам.
Муж ее , Георгий Николаевич, был на супругу не похож , ни внешне, ни по складу характера. Среднего роста, кареглазый, с упрямым волевым подбородком, он имел почти квадратную фигуру борца, руки молотобойца и чуть оттопыренные уши.
Отец его , Николай Георгиевич, дрался в германскую войну, там же, где и стоял знаменитый Осовец, и пропал без вести, когда немцы, форсировав реку Сосну, заставили два разбитых русских полка, отходить под защиту артиллерии Осовецких фортов.* Оставшись старшим в семье, Георгий тянул на плечах всю многочисленную родню с чадами и домочадцами и не терпел, когда об этой родне, надо признать достаточно бесцеремонной и прожорливой, непочтительно говорили.
Если Анна очень уважала любое образование, считая его надежным оплотом в жизни, то муж ее, окончив семь классов, учиться дальше не пожелал, утверждая, что все эти грамотные — обычные бездельники, от которых в жизни толку не будет. И переубедить его в этом было невозможно.
К тому же смешливый, готовый по-мальчишески хохотать даже над немудрящей шуткой или смешной историей, Георгий мог, если что-то задевало его всерьез, разъярится, и тогда тому, кто его обозлил, нужно было выбирать — уносить ноги быстрее или рисковать получить пудовым кулаком по уху. Однако вспышки ярости у Шилова проходили мгновенно, и уже через пяток минут он совершенно свободно общался, не обижаясь на шутку.
Этим несхожесть супругов не ограничивалась. Если Анна, чистюля и аккуратистка, старалась содержать дом и семью в чистоте и порядке, а не в «хавосе», так она именовала, на манер сельский , хаос первозданный, то благоверный ее к порядку относился чисто потребительски: как есть, пусть так и будет, потому что меня устраивает.
И в силу этого стычки у супругов были плана бытового.
Георгий Николаевич носил рабочие штаны, одевая в холода под низ бязевые кальсоны солдатского образца, на ногах у него красовались либо сапоги–прохоря, либо рабочие ботинки неимоверной тяжести. И между супругами часто возникали диалоги следующего типа
– Жора, что ты как дед Туровский (излюбленное выражение Анны)? Да себя в порядок приведи. Штаны новые надень, а то уж люди говорят, что у тебя на заду глаза!
Ответ был , как правило, лаконичным:
– Да пусть говорят, если делать нечего.
Нет , конечно, Георгий Николаевич, не был совсем уж лишен понятия о красоте и удобстве. Просто все это у него укладывалось в рамки собственных воззрений.
Если он делал стол , мастерил табуретку, сваривал для дома, кружку из стали, то , в силу мощности созданного, этим он мог пользоваться лишь сам.
А понятие красивая одежда или удобная обувь выражались в набегах на рынок, где покупались цигейка, каракуль и совершенно богатырские, не убиваемые ботинки. И возню с каракулем, мерлушкой, и тому подобным материалом, Шилов препоручал жене, которая ругаясь, порой не хуже колхозного бригадира, отмывала и вычесывала купленое рачительным супругом.
…Когда встали из-за праздничного стола, муж, весело глянув , произнес:
– А пойдем, Алеша, под яблоней посидим. Аня к нам присоединится скоро. Нинку да Альку сегодня к себе родственники забрали.
Анна кивнула:
– Сейчас приберу, да подойду, мужики.
Самое интересное начиналось, когда гость с хозяином оказывались во дворе. Оба совершенно не переносили даже табачного запаха, не прикасались к спиртному и поэтому суровых мужских разговоров по душам под стаканчик вести не собирались.
Все было просто. На столик под яблоней выкладывалась шашечная доска или извлекалась колода карт – непременный атрибут мастерового человека наряду с домино.
Оба приятеля садились друг напротив друга и начинали, сосредоточенно сопя, обдумывать ходы и передвигать шашки.
Только слышалось:
– Сейчас я тебя, Алеша, в сортир запру!
– Жора, сделай милость, погляди , как я сейчас твою дамку съем!
Когда к игрокам присоединялась Анна, все сразу же менялось.
И Тряпочкин, и Жора Шилов, игроки отличные, откровенно пасовали перед ней, умевшей предугадать позицию на три-четыре хода вперед.
Если дело доходило до карт, а играли обычно в дурака или пьяницу, то здесь оставалось бравым мужчинам только капитулировать. Анна лично помнила, какие карты вышли, знала, какие козыри на руках.
В таких случаях муж чуть поднимал брови, желая скрыть досаду, и предлагал
– А что, ребята , не спеть ли нам?
Анна обычно чуть поднимала брови и произносила: – Чешь, чешь, чешь, — что означало в разных случаях, то высшую степень удовольствия, то заинтересованности или задумчивости.
По ее словам, это присловье позаимствовала она у покойной матери.
.. Своим низким грудным голосом Анна, бывшая в молодости первой певуньей на весь Землянск, начинала так любимую всеми «Катюшу»:
– Ра-а-а сц-ве-та-ли яблони и груши!
Мужчины подхватывали дружным спевшимся хором:
– По-п-лыли, туманы- над рекой!
Заслышав пение, во дворе неизменно появлялись родственники, которые несли что-нибудь к столу, и веселье людей, спаянных родством и нелегкой для большинства судьбой, набирало обороты.
Потом следовала так знакомая «Крутится — вертится шар голубой», затем еще и еще песни, порой новые, порой, уже подзабытые, помнящие еще времена как пришли сюда на Дон и Воронеж, предки большинства собравшихся: казаки и крестьяне, переселенцы с Украины.
И сегодня все начиналось как обычно: заслышав голос Анны, откликнулись из-за забора Степан и Катерина:
– Нюра, сейчас подойдем!
.. Вскоре за столом сидело уже человек восемь. Анна извлекла из-за печной загнетки чугунок с галушками, в просторечии «рваниками», и водрузила его на стол. Принесенная гостями снедь: колбаса, соленые огурцы, квашеная капуста и домашний хлеб, — была так же встречена с большим одобрением, и на некоторое время рты у всех были заняты, так как известно — когда я ем, я глух и нем.
Потом пошли разговоры о том и о сем, как часто бывает, когда в день праздничный, есть желание у людей вспомнить что-либо.
Степан, остроносый, худощавый, эрудит и шахматист, обладавший феноменальной памятью, произнес задумчиво:
– Первое мая сегодня. Год 41-й, ребята. Жизнь идет, куда денешься? Я вот все вспоминаю, как школу мою открывали. Бедно, худо, у учителей пайки, один учебник на троих у детей, а ведь выбились как–то из нищеты.
Жена его, Анна Николаевна, улыбнулась:
– Я помню, как ты, Степа, счастливый пришел такой, да все на память «Евгения Онегина», мне читал. А потом Полтаву пушкинскую. Может, почитаешь сейчас?
Муж чуть поправил очки и с чуть старомодной декламацией, начал:
— Была та смутная пора, когда Россия молодая, в бореньях силы напрягая,
Мужала с гением Петра!
Когда он кончил читать, воцарилось молчание.
Почему-то строки эти в день этот праздничный по-особенному зацепились за ум и сердца этих не слишком сентиментальных людей, вернувшихся с демонстрации.
Алеша нарушил молчание первым:
– Что и говорить, воевали тогда, воевали. И сейчас, кто знает, далеко ли до беды?Командир сегодня знакомый забегал. Они сейчас на вокзале под погрузкой стоят, три часа у него было, заскочил проведать, да хронометр попросил починить. Куда-то им приказ на Запад, сказал по секрету, а куда — Бог весть. Тайна военная.
Дмитрий, свояк Анны, чуть почесал коротко стриженый затылок:
– Нам вчера на «Сигнал» наш новый заказ поступил, два военпреда приехали в форме энкэвэдэшной. Сейчас же все чертежи в цех режимный. Лучше и не знать, целей будешь.
Анна вздохнула:
– Меньше знаешь — проживешь дольше. Сидим, небу мирному радуемся, а надолго ли? А нам всем еще жить, да детей поднимать.
И смутное ощущение чего-то недосказанного, того, что ощущалось всеми, повисло в воздухе.
Ах, этот май, года 41-го!
Кто мог знать, что будет он последним мирным, что год следующий навеки разрубит жизнь всех, включая детей, на две половины — до войны и война?