Пролог к повести «Там за вольным шляхом»

Олег Бобров

На тысячи верст раскинулась Кубань. Сколь много веков промелькнуло здесь и осталось в тягучих песнях горцев, развалинах старых крепостей, поседевших от времени могильных курганах. Течет река Кубань, сонно плещется Лаба. Катят свои воды быстрые Кума да Подкумок. Вымоют по весне чьи-то добела обмытые кости, найдут станичные ребятишки то горсть старых монет, то обломок турецкой сабли. И только покрутит, бывало, головой какой‑нибудь старый казак:

«Видать, в местах цих була сича! Ох, була, диты! Билыся казаченьки с горцами,  Сичь вильну поминая! Ох, и крови було! Потому и засияна вона земля кубанска , костками та кровушкой — рудой улита!»

А на самом краю земель казачьих да горских аулов приютился хутор Атаманов. Пришли сюда некогда вольные казаки запорожские, что не привыкли шапку ломать ни перед султаном турецким, ни перед царем московским. Те, кто привык глядеть беде в очи да, стиснув зубы, за жизнь сражаться. Хутор Атаманов за буйство нрава казачьего и место опасное стал зваться Беспокойным.

Уже век XVIII-й почти завершился, когда, отмщая старые обиды, пошли в набег горцы из-за Кумы-реки. И время подгадали-то нужное. Мало кого из казаков можно было увидать той порой на хуторе. Кто в дальнем дозоре был, кто рыбачил или в плавнях охотился. Волной, неслышно, словно тати, подкравшись, ринулись на хутор всадники в косматых папахах, леки да лезгины. Запылали курени, легли под шашками казачки да казачьи дети.

Престарелый атаман Семен Гурко успел ударить в набат станичный, а потом с саблей в руке, как и подобает казаку, встретил гостей незваных. Рубился, кровью захлебываясь, да и почил на майдане станичном с двумя десятками казаков из тех, кто успел услыхать тревожный рокот набата да на хутор поспеть.

… Есаул Василий Крица бешеным наметом гнал из дозора две казачьи сотни. Успели на пепелище. И стоял казак, глядя на головешки куреня, на тело жены, бывшей на сносях. И, наконец, поднял голову. Красноречивей слов всех был его взгляд.

Молча, как волки, пошли казаки в угон за горцами. Нагнали врага на рассвете, у самого междуречья Лабы и Подкумка. У окраины горских земель. Ружья за спину, — и пошли работать шашки да кинжалы. Грудь на грудь, сталь на сталь. Горцы, поняв, что не уйти, решили честно умирать у порога родного. Волчий вой «Алла! Алла!» да казачье «Ура!!!», «Рубай, станишники, туды, иху мать!», «Иль Алла!», «Не выдай, казаченьки!», — смешались. И пошла рубка, звонкая, молчаливая. Рубились, пока руки держат клинок да пику, пока не сползет с седла разрубленное тело.

К полудню, вырубив горцев, ворвались казаки в «немирный» аул. И не знали слово «пощада», кровь за кровь, пепелище за пепелище! В пики да клинки, старого да малого! Крица, словно не чуя усталости, не видя, что течет кровь из уха разрубленного, бился, словно дикий зверь.

Пепелище, дымятся кое-где сакли. Казаки смотрят, что из добра прихватить с собой. Кто-то ковер приторачивает, кто-то булатной шашкой-амузгинкой любуется.

Есаул устало вытер пот. Пора собирать уцелевших казаков да до дому, к пепелищам родным. И внезапно прислушался. То ли в голове шумит от крови пролитой, то ли еще что… Тронул коня.

Вот оно что. Древняя старуха с лицом, рассеченным у родного порога, кинжал дедовский сжимает, в страшном оскале застыло лицо. А, писк откуда-то раздается, близко, из-под кучи очерета. Подъехали казаки. Успела старая внучонка годовалого камышом сухим закидать, да и встретила смерть не робея, не жмурясь. И долго молчал есаул, а затем промолвил глухо: «Возьму я его до седла, хлопцы! Уходимо! Чую топот конский! Отмщать идут лезгины! По коням, казаченьки!»

… И пошли от того есаула Василя Крицы, приютившего ребенка чужого, не мирного племени, станичные казаки Шаповаленко. Все, как на колодку одну, стройные, черноглазые. Ни в беде, ни в горести рук не опускающие.

В бою лихие до дерзости. В дни мира хозяева да весельчаки.