Горечь и сладость выбора

Олег Бобров

(глава из повести «Там за вольным шляхом»)

Вот и возвращался в родной хутор с сотней станичников  бравый, чуть подбеленный сединой хорунжий Кубанского 1 казачьего полка Александр Шаповаленко.

Эх, и звенела песня, сливались в один хор голоса!

«На реке, на рици Осавур!
Тай козаченьки с неволы бижалы!
Тай три брата-сиромахи воли пыталы,
Тай судьбы шукалы!»

Хорунжий приподнялся в седле.

Ах, как пахнет мать-Кубань родная! Как веет ветром степным! Конь и тот идет веселее, чует родный край. Он едва заметно потрепал верного друга по холке:

— Потерпи, Гнедый, потерпи, друже мий! Скоро и курень ридный! Все позади!  Вийна тай земля турецка.

И вдруг засмеялся. Он не коня уговаривал, сам себя просил потерпеть! Словно почуяв его мысли, нагнал верный товарищ и хуторской сосед Микола Перебийнос. Низенький плотно сбитый казачок со шрамом от турецкой сабли поперек лица.

— А что, Сашко? Бачь, и станица наша! Вон там, за Василинкиной балкой! Оцэ ж и добрэ! Значит и живемо, хлопче? А я курень ридный и во сни бачиты перестав!

Обычно суровый, Шаповаленко глянул на своего друга с какой-то не свойственной нежностью. Уж они-то были неразлучны все годы эти, когда по зову станичного била ушли на войну турецкую…

Вспомнился жаркий бой под Ардаганом, когда турецкие башибузуки смяли пикеты, и он бессильно свесился с седла, раненный пулей. Микола, дико визжа, крутился вокруг него чертом, выплевывая кровь, и, размахивая шашкой, не подпускал турецкий разъезд, пока не подоспела подмога.

А теперь все позади! Встречай, родный курень. Словно поняв его, друг подморгнул: «И бабы нас заждались, и диты малы! А, Сашко?» Хорунжий расправил усы и вдруг, вспомнив что-то, на мгновение нахмурился, пряча мелькнувшую на лице тень, и, словно глуша какие-то тревоги и смуту в душе, пробасил: «Цэ верно, хлопчэ! А ну, казаченьки! Мою любиму!»

И сотня голосов рявкнула:

«Ой, во степу, в степу!
Во степу широком!
Ай за вильным шляхом!
Тай в краю далэком!»

По обычаю весь хутор встречал казаков. Висли родные на шеях тех, кто уцелел. Плач и горе по тем куреням, куда уже никогда не вернуться казакам. Кто лег за хребтами кавказскими, под Карсом да в славном Баязетском сидении, кого навеки приютила далекая Болгарская земля. А к вечеру второго дня на двор Шаповаленко стали собираться казаки. Поминать павших по обычаю предков. Сперва подняли, как следует, чару за Кубань родную, за здравие царя русского. Потом поименно за тех, кому не вернуться уже домой.

Хорунжий властно поднял руку: «А не бывать тоске в куренях наших! Казаку смерть не страшна. Казак на то и живэ! А ну, грай песни!»

Сперва полковые песельники ударили строевую «Славен выпивкой и пляской гарнизон наш закавказский», потом, сложенную в честь славной битвы с горцами на реке Калалах, «Да, грозный Терек, как на дикий берег!»

Полетели вовсе песни старые, еще из того времени, когда ходили по Кубани да Лабе вольные люди, не ломавшие ни перед кем шапку. Как прощались с ридным Запорожьем казачьи курени, уходя на вольную землю кубанскую. Про казака лихого, что в плену турецком головы не склонил, про славное время батьки Хмеля. Чуть захмелевший Перебийнос обнял Шаповаленко: «Бачь, же, Сашко! Ох и грають же, диты собачьи! Казацка душа воли желаеть! Нет, отроду не було среди казаков холопьев!»

Потом по кучкам начали разбиваться. Кто домой потянул, кто под звезды в сад вышел покурить. Хорунжий протянул Миколе кисет: «Вот, друзьяка! Табак дюбек, от него черт убег! Запалюй огню!» Глотанули по паре раз едкого ароматного дымку. Микола тронул Александра за рукав, решив поделиться тем, что на сердце. «Сынов на службу провожаты. Через полгода. То ж докука хозяйству и душе маята!» И осекся, видя: чуть оскалил зубы, словно пытаясь удержать бранное слово, боевой товарищ…

Смолоду четверых детей послал Господь бравому казаку да жене его, тихой, домовитой казачке Настасье. Да глотошная, да горячка унесли двух дочерей да сына. И остался лишь один наследник и любимец, краса и гордость, Дмитро. Вот уж как говорят, «Пошел ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца!» Собой детина хоть куда, косая сажень в плечах, рука в два обхвата. Русоволосый да синеглазый казачина, отпрыск славного рода Шаповаленко, на погляд да погубу хуторским сарафанам! Как и все дети казачьи, с седлом сроднился да шашку, как руку чуял свою. В хозяйстве, как вол, упорен. А нрав…ну, ни в мать, ни в отца. Степенен, рассудителен. На шутку не обижается. Да и мало, кто рискнет такого казачину задеть, который уж в 18 годов жеребчика-двухлетку поднимает.

Когда стукнуло сыну восемь, отдал его Сашко Тимофеевич в школу казачью, что на станичные деньги поставлена была. Ход туда только детям казачьим, не пустят иногороднего, «сипу», как презрительно назовут не казака, пришлого, штатского человека. Пять лет проучился Дмитро. Лист похвальный заработал. И как-то случаем смотритель школьный, что из Пятигорска проезжал, в школу завернул. На детей казачьих глянул, с учителями речь держал. А потом и двор Шаповаленко навестил.

Выпили по чарке вина виноградного, ставить которое по кавказской науке была мастерица великая Настасья. Потом и завел разговор ученый человек, Михаил Васильевич: «А я ведь, Александр Тимофеевич, на детей в школе поглядел, ответы послушал. На особицу сын Ваш Дмитрий. Талантливый да упорный.» Польщенный казак чуть подкрутил усы: «А як же ж? Казак у дили любом як есть перший. Хоть в седле, хоть працюваты. Оце дило, сейчас мы ще по чарке»… Но гость отставил посуду чуть в сторону: «Так шашкой махать есть кому и в седле красоваться тоже. А у хлопца вашего дар божий, голос на редкость. Петь он должен, слух отличный, голос диапазона редкостного». Шаповаленко от изумления едва не уронил ломоть копченой свинины. «Спиваты?! Да хай ему бис! Хай спиваеть! Вот я бывалоча смолоду, так грал…» Михаил Васильевич положил ему ладонь на колено:

— Вы не поняли. Ему лет через 5-6 ехать надо в Пятигорск или Майкоп, петь учится! Грех такой талант закапывать!

Александр Тимофеевич отстранился:

— Ще чего? На года ж ему цэ? Сипуташек отроду не бувало в роду казачьем! Спасибо за слово, чоловик ученый, да уж у самих глузду хватыт на пидворье ридном разобраться!

… Видали потом, как вернулся в школу смотритель, долго говорил
о чем-то с Дмитром. Да и уехал. И как тень пролегла между отцом и сыном. Замкнулся Дмитро, в хозяйстве с малых лет ворочать приученный, закрылся да молчалив стал еще больше. Бывало, скажет десять слов за сутки, да и все. А как начнут песни играть, его первого зовут заводить.

Вот и сейчас коснулся места больного Микола, сам того не желая. Через полгода в строй Дмитрию, а видно, что не лежит у него душа к службе. Песни поет с казаками да с горцами из аулов мирных якшается. Ходит к ним на праздники, пляшет, язык учит да мелодии ловит. И у них он свой. Со всем уважением они к нему, братом кличут лезгины да адыги. А что за казак, коли служба ему в тягость-то будет? Не дай Бог, скажут люди: «Цэ ж ни казак, и николы казак нэ будэ». Что тогда делать хорунжему Шаповаленко? Пойти от стыда повеситься или дитя родное вразумить батогом?

Прошло три месяца. Со всех сторон необъятного края Кубанского съезжались молодые казаки в Екатеринодар. Присягу принимать. На верность царю да Отечеству. Дмитрий Шаповаленко на врачебном осмотре вызвал удивление. Пожилой врач долго остукивал его, удивленно поводил седыми бровями. Наконец, когда вышел казак, покрутил головой, обращаясь к коллегам: «Однако ж. Прямо Ермак Тимофеевич какой-то или генерал Бакланов. Хоть в гвардию с такой статью. Из какой он станицы? Беломечетинской? Ясно. И здоров же казачина».

Дмитрий стоял, держа черного, как смоль, коня в поводу. Свой, родной. Из табуна отцовского. Видно, скоро дорога предстоит. На линию служить. Под Майкоп или Ставрополь, может, и на границу турецкую? Бог весть. Да то, что с домом расставаться неохота, с хутором родным, то понятно. Да вот, видно правду сказал тот учитель: «Искра божия в тебе горит. Артист ты от Бога, певец. И тот, кто искру эту найдет в себе, не будет тому покоя!»

Шаповаленко обнял сына.

— Присягнул, казачина? Вот и гарно. Послужить царю белому для казака дело святое. За Богом дружба, а за царем служба. Нэ пропадэ.
Пойдем‑ка, сынку, по чарочке, щоб родня не журылась.

И осекся, глянув сыну в глаза.

— Я, батьку, вот ще надумав. В Пятигорск я уйду чи в Екатеринодар. Не гневайся. Спиваты хочу. Артистом буты. Там и хор казачий есты. Ось как!

Словно раскаленной солью плеснули отцу в лицо.

— Ты що кажешь, або бесилы травы наився? Да такого от роду, от вику не бывало, щоб казак дом бросав, в «сипы», мужики уходыв! Уйдешь, так казачьего звания лишишья! Пая станичного! Будь ты ж неладен! Род казачий позорить! Так по утру геть с куреня, вражина, бездомовнык, сто чертыв тоби в утробу!

Топал ногами, орал хорунжий, тряс кулаком, понимая душой, что характером сын в него пошел. Сказал, как отрезал!

… Солнце едва вставало над предгорьями Бештау, бросая косые лучики на седые шапки вершин, когда Дмитро Шаповаленко оглянулся последний раз на станицу. Отсюда, с высоты небольшого кургана, она была вся, как на ладони. Сугробики беленых хаток, утопающих в зелени, дивный аромат степного разнотравья. Видно устье Подкумки. Прощай навек, жизнь прежняя!

Александр Тимофеевич взял в руки дратву, намереваясь зачинить прохудившийся сапог, и отбросил ее прочь. Хотел вина достать, хлебнуть кизлярки. Да горечь такая рот свела, что треснул в сердцах посуду о завалинку. Не лежала душа ни к чему. Да еще Настасья, обычно тихая, воле мужа послушная, налетела, как квочка, у которой цыпленка отняли.

— Ты с глузду сьихав, старый?! Дытыну рыдну словом худым перекрыстыв на пороге отчем?! Ай, цур же тоби да пек! Або вмисто сирдца у тэбе цицка жабья?! Мужик, хам, сипа так не зробыв бы!

Разъяренный хозяин потянулся за плетью, но глянул на выбившиеся
из-под повойника седые кудри жены и отвернулся к стене, доставая кисет. Внезапно весь боевой пыл Настасьи угас, она отвернулась и, сгорбившись, вышла в сад, прихватив заступ. Она так и не увидала, как Сашко трясет поседевшим чубом, смахивая с уса слезинку на стол, бормоча:

— Ох, сынку, да что ж ты, вражий сын натворыв? На года ж нам теперь життя то така буты?

А вот и славный Екатеринодар утопает в зелени садов. Несет свои воды Кубань. Раннее утро. Оживает город. Вот уже прохожие потянулись, барышни с кавалерами на воды приехали. Идут с зонтиками. К источникам. Вот прошел на рысях эскадрон горцев, видно по черкескам, что конвойцы. Загорелись огни в дуканах, потянуло лавашем, шашлыком, загудел рынок. Кому дело есть до казачка безусого в бешмете дорожном? Вот и бульвар, за ним храм. Здесь же где-то и хор казачий размещается. Да пойди, найди его, коли от роду в городе большом не бывал…

Усатый сторож, судя по кресту да медали на обветшалом мундире, вояка бывалый, отворил ворота и уставился на незваного гостя хитрыми маленькими глазками.

— Хор тоби, казачэ? Та, хлопчэ, припоздав ты. Он тепирь аж вин гди пылить! У саму Москву для Великого князя, наместника, спиваты уихав! Месяца через три або четыри вернутыся.

Только тут Дмитрий почуял, что устал, что от голода сосет под ложечкой. А самое главное — рухнула надежда поступить в артисты.

Старик внезапно покрутил головой.

-А ну-ка постой, малолеток! Идьмо до сторожки, погодуваты треба, землячок! Тай пошли! Дед Мыкита казаком був, им и в домовыну ляжэ! Казака бачит, тай на дух чуе! Как звато то тэбе? Дмитро! Вот и гарно, Дмытро! Погодуем, да по пляшке чихирю Майкопского заводу примемо! А там побачимо, хлопчэ! Що да как!